Мария Рива: «Моя мать Марлен Дитрих» (1 фото)




Я ждала до самого вечера. Тарелка, готовая принять добычу, стояла пустая! Кажется, в Бель-Эре не было жаждущих. Перед маминым приездом охранник помог мне спрятать «оборудование» у садовника в сарае. На следующее утро, когда она, все еще не разговаривая со мной, уехала, мой «партнер по бизнесу» съездил в город и купил еще лимонов. Он опять пристроился в тени, а я, с новым запасом напитка и веры в свою удачу, опять принялась ждать. Резной хрусталь изумительно переливался на солнце, я сидела «за прилавком» и читала без разрешения — комиксы, — а лимонад закипел! Мой бодигард так захотел пить, что попросил продать ему горячего лимонаду. Но я не могла брать с него деньги — он столько помогал мне, прятал мои вещи и все такое. В шесть часов мы сдались и вернулись в дом, чтобы приготовиться к приезду мамы. Если бы с нами был Брайан, мне не пришлось бы заниматься всей этой ерундой. Он дал бы мне… ну… по крайней мере, целый доллар и безо всяких расспросов, хотя я бы от него ничего не скрывала. В какое-то мгновение у меня промелькнула мысль обратиться к фон Штернбергу, но я тут же отказалась от нее. Бедный Джо! Наверно, его эта запертая дверь уборной расстроила — всегда расстраивала.

Они приехали домой вместе и скорей всего вели в машине «дискуссии», потому что губы моей матери были

Они приехали домой вместе и скорей всего вели в машине «дискуссии», потому что губы моей матери были плотно сжаты, глаза горели, а ноздри трепетали. Она подавала обед с видом оскорбленной невинности, атмосфера была накалена до предела. Мы с Джо сегодня оба были в немилости у Дитрих, поэтому набивали рты в молчании и мечтали поскорей убраться из столовой.

Самым худшим оказался день съемок последнего, триумфального крупного плана Екатерины Великой. Дитрих и фон Штернберг явились не в духе и все время подзуживали друг друга, пока, наконец, у них не началась настоящая ругань. Она кричала, что он «тиран, еврейский Гитлер, скверный американишка, злое чудовище!» Он отвечал, что она «ничего не может сделать точно», «неспособна ничего сыграть», но «начинает тут же кричать, если что-то ее не устраивает».

Фон Штернберг, по крайней мере, трижды очищал площадку, и мне приходилось выходить на улицу. Я боялась, что они убьют друг друга! Хотя до сих пор они враждовали только на словах, наносили друг другу раны с помощью своих острых умов и ядовитых языков, но всегда можно было ожидать, что в один прекрасный день они достигнут критической точки и перейдут к физическим действиям. Я стояла на солнышке, чувствуя озноб и ненавидя их обоих за то, что они такие злые и что мне страшно.

Ей надо было звонить в большой соборный колокол, когда она провозглашала свою победу и объявляла себя Императрицей всея Руси. Чтобы было похоже, что героиня раскачивает огромный колокол, она тянула сверху вниз толстую веревку, пущенную между ее ног, к которой через систему блоков были привязаны мешки с песком. К другому концу веревки для натяжения прикрепили массивное деревянное распятие со стальной окаемкой. И когда актриса тянулась вверх, чтобы ухватиться за веревку, а потом наклонялась вперед и тащила ее вниз, до самых колен, крест бил ее по ногам. Она проделывала это снова и снова, пока не «ударила в колокол» восемь раз. Ей приходилось каждый раз тянуть, наверно, килограммов десять весу, и это в великолепном гусарском обмундировании, включая кивер и саблю.

— Стоп! Мисс Дитрих, что это вы делаете? Звоните дворецкому на званом обеде в Вене?.. Это кремлевские колокола! Попытайтесь хотя бы здесь сыграть правдоподобно!

После двадцатого дубля:

— Мисс Дитрих, можете вы изобразить экзальтацию на своем хорошеньком личике? Вы  не австрийская фермерша, созывающая своих коров на дойку!  Вы захватываете трон!

Уже на двадцатом дубле она так сильно закусила губы, что Дот пришлось срочно подгримировывать ее рот.

На двадцать пятом дубле у нее, никогда не потевшей, на лице выступили капли пота, и его пришлось промокать и припудривать.

На тридцатом дубле руки ее, державшие веревку, дрожали. Команда в шоке наблюдала за происходящим. Без перерыва, без отдыха — и ни звука протеста с ее стороны!

На сороковом дубле у нее подгибались ноги.

На пятидесятом дубле ее лицо вместо победного триумфа изображало немой страдальческий крик — и именно этот дубль фон Штернберг и оставил!

— Стоп! Проявите это! Благодарю вас, леди и джентльмены. — И он покинул площадку.

Так закончилась «Красная императрица» Когда мы стянули белые лосины с маминых ног, на изнанке ткани уже была кровь. Острые металлические края распятия разодрали ей кожу внутри бедер. Нелли плакала:

— О, мисс Ди! Вам надо немедленно показать ноги студийному врачу!

— Нет! — рявкнула мама. — Никто не должен об этом знать, слышите? Никто! Принесите мне губку, большой таз и спирту! Катэр, запри дверь и никого не пускай!

Она взяла в руки большой коричневый флакон и просто вылила медицинский спирт на свои изрезанные ноги. Я почувствовала, как жгучая боль наполнила всю уборную. Но она даже не вздрогнула! Мы забинтовали ей ноги льняными салфетками для рук, заколов их английскими булавками. Домой ехали в полном молчании. В тот вечер она специально приготовила венгерский гуляш с яичной лапшой — как любил фон Штернберг. Когда он не появился к семи тридцати, она позвонила ему:

— Джо, милый! Где ты? У меня готов ужин!.. Не смеши меня. Почему бы мне не хотеть тебя видеть?.. Не торопись, если тебе нужно еще поработать. Я приготовила твой любимый гуляш, но он подождет!

Мы с ним сидели на противоположных концах длинного испанского обеденного стола. Я свирепо смотрела на него, он был тих и странно не уверен в себе. Мама подавала, прихрамывая. Все молчали, мама маячила взад-вперед.

— Джо, милый, ну как гуляш? Хочешь еще соуса?

Как обычно, она не присела. Я попросила отпустить меня и ушла. Мне было все равно, что кто-то мог на меня рассердиться, я ненавидела этого подлого коротышку. Мама не позвала меня обратно.

На следующее утро машина фон Штернберга еще стояла у нашего дома. Завтракали мы все вместе на нашей солнечной веранде, и меня заставили извиниться перед ним за возмутительное поведение накануне вечером — выход из-за стола. Мама хромала уже меньше, хотя тихонько постанывала при попытке положить ногу на ногу. Фон Штернберг смотрел на нее глазами кокер-спаниеля.

— Джо, дорогой, я ничего, правда, — успокаивала она его. — Ты был прав: у меня действительно не получалось то выражение, которое ты хотел. Но теперь оно у тебя есть, так что отрежь все остальное. Зафиксируй его! Мне не следовало заставлять тебя так волноваться!

Я отпросилась делать домашнее задание по немецкому.

Я была слишком мала и, конечно, не знала, что на самом деле происходило во время этих сеансов «запертых дверей» в маминой уборной. Но даже если бы и знала, я не поняла бы ни самих ее поступков, ни их эмоциональных последствий. Однако в любом случае я хотела бы «взять обратно» свое безапелляционное осуждение фон Штернберга, которого самого следовало бы пожалеть. «Паккард» фон Штернберга поселился рядом с нашим «кадиллаком». Моя мать сама наложила на себя епитимью, но таким образом, что, используя эмоциональное состояние других, одновременно и разрешила щекотливую ситуацию, и наказала своего обидчика!

Мы занимались традиционной по завершении фильма проблемой подарков. Я прикрепляла бирки, Нелли сверяла списки. Мама ушла в гардеробную посмотреть там, что она сможет приберечь. Каждый раз, после окончания съемок, меха, драгоценности, бисер, любые украшения, которые можно было еще раз использовать, тщательно изыскивались и спарывались с костюмов и аккуратно складывались в ожидании будущих фильмов. Иногда я думаю, что мания моей матери хранить любой, самый ободранный кусок меха происходит от этой голливудской бережливости. Трэвис всегда позволял ей покопаться в меховых обрезках и взять все, что ей приглянется. В отличие от экономных кинозвезд, моя мать не стала просить студию продать ей роскошную соболиную накидку императрицы, чем порадовала бы студийных бухгалтеров. Дитрих ожидала, что, по большому счету, «Парамаунт» должен  подарить  ей русских соболей. Но такие широкие жесты не были свойственны студии. Дитрих так и не простила «контору» за «невоспитанность».

Я уверена, что, знай она, что ей не подарят накидку, она сумела бы ее как-нибудь стянуть, когда разбиралась с костюмами. Но в тот момент она еще пребывала в неведении относительно своей потери и принесла из гардеробной под полой своего пальто всего лишь опушку от платья из будуарной сцены да норковую шляпу. У нее было хорошее настроение, поэтому я сделала очередную попытку:

— Мутти, я записала золотые зажигалки и кошельки из крокодиловой кожи для звукооператоров. Часы от Картье уже привезли, и все гравировки в порядке. Как ты думаешь, не подарить ли нам что-нибудь и официантке? Той, что всегда помогает нам, когда нам что-нибудь нужно из буфета?

Мама согласилась, взяла список и приписала внизу: «Официантка из столовой. Фотография с автографом» — и отправилась в монтажную навестить фон Штернберга. Я-то думала, что получу, по крайней мере, новенькую пятидолларовую купюру! Я «позаимствовала» одни часики, множество которых было приготовлено для «секретарш, редакторов, ассистентов, костюмерш, гримеров и парикмахеров» и, захватив подписанное фото из готовой пачки, побежала к Магги с подарком по случаю окончания фильма. Она просто обомлела! Марлен Дитрих помнила ее? Она ходила и всем показывала фото: «Смотри, что мне подарила Мисс Дитрих! Представляешь? Она чудо! Господи, фотография с  личной  подписью! Подарок — лучше не придумаешь!»

Закрытие фильма отмечали в декорации банкета. Фальшивые поросячьи головы сменились гигантскими блюдами с традиционными бутербродами с салатом и яйцами, нарезанной ветчиной и, естественно, огромными мисками с «русским салатом». Смесь мокрых от мытья, склеенных майонезом овощей, конечно, тоже присутствовала, подобно обязательному цыпленку на благотворительных обедах. Хотя все радовались, что фильм закончен, но веселья не наблюдалось. После того как присутствующие по нескольку раз подошли к стойке бара, атмосфера несколько разрядилась. Я помогала носить большие коробки из-под продуктов, которые мама наполнила своими экстравагантными подарками. Она раздавала их персонально всем присутствующим, получала робкую благодарность или поцелуи, в зависимости от положения одариваемого. Никто не говорил с фон Штернбергом. Он стоял в сторонке и наблюдал за Дитрих. Когда она приблизилась к нему со специально выбранным для него подарком, он как-то попятился, пытаясь уйти дальше в тень, но она вытащила его на середину и произнесла так, чтобы все слышали:

— Моему повелителю! Единственному мужчине, который умеет сделать меня красивой, знает, как надо освещать меня,  гению , который ведет меня за собой и добивается того, чего хочет, потому что он один знает, как должно быть! Я ПРИВЕТСТВУЮ ТЕБЯ! — Она наклонилась и почтительно поцеловала его руку.

Ее галантный жест вызвал аплодисменты. Вскоре мы уехали; Джо с нами не было.

Почти сразу же начались портретные съемки. Для воспроизведения «смотрового» лица мама позвала фон Штернберга, чтобы он ее осветил, что тот и сделал, внеся небольшие изменения. Он улучшил это лицо. Никто не думал делать портрет из сцены родов, даже его создатель. Весь сеанс был посвящен лицу в высокой меховой шляпе. Остальные портреты не выдерживали с этим никакого сравнения, кроме сделанных тогда же некоторых фото «Дитрих вне съемок». На одном из них она снята в белом костюме от Кнайзе, в любимой белой шляпе с широкими опущенными полями, в фон-Штернберговском голубом шейном платке в белый горошек, смягчавшем налет мужественности в ее облике, с изумрудом Шевалье и с новым обручальным кольцом — от Ярая. Я надеялась, что Джо, просматривая пробные снимки, примет его за свое.

У моей матери была замечательная коллекция обручальных колец. Они хранились в «гермесовской» шкатулке среди принадлежностей для шитья и каких-то безделушек, подаренных поклонниками. С годами иголки и катушки исчезали, а количество колец росло. Я одно время любила доставать их и складывать из них пирамидки. Кольца были самой разной ширины, от еле видных кружочков до непропорционально толстых и широких золотых обручей — это от тех, кто не сомневался, что получит желаемое. Бриллиантовая часть коллекции была мамина любимая. Кольца с бриллиантами тоже варьировали от тонюсеньких до широченных. Некоторые несли на себе выгравированные даты или какие-нибудь многозначительные слова, или же просто ласкательное имя. Кажется, все, с кем дружила Дитрих, мужчины равно как и женщины, в какой-то момент дарили ей обручальные кольца: они мечтали завладеть тем, чем завладеть было невозможно. Она иногда носила эти кольца, когда дарители были поблизости, но чаще всего она заходила к себе в комнату, снимала с пальца эти символы вечной преданности и опускала в шкатулку для шитья, наращивая кучку трофеев. Я вела им учет. Но я так и не видела ее настоящего обручального кольца. Должно быть, она положила его куда-нибудь еще задолго до того, как мы стали покупать вещи в «Гермесе».

Хотя фон Штернберг начал редактировать фильм еще в процессе съемок, сейчас он взялся за монтаж серьезно. Как обычно, он надел специальные белые хлопчатобумажные перчатки, чтобы уберечь руки от порезов об острые края пленки, а целлулоид — от отпечатков пальцев. Вместе с «официальным» редактором они заперлись в монтажной со своей «мовиолой» и не вылезали оттуда несколько недель. Моя мать затеяла специальную ночную службу доставки еды.

Ночью студия представляла собой жутковатое место. Темно, тихо, неподвижно, как будто замерло. Ночной сторож, который занимал себя тем, что крутил ручки большого деревянного радиоприемника, стараясь поточнее настроиться, знал нашу машину и впускал нас на территорию. Мы медленно двигались вперед, а свет фар выхватывал калейдоскоп случайных, но казавшихся знакомыми деталей: нью-йоркский уличный фонарь, фасад дома в маленькой Италии с его покосившейся верандой, улицу старого Сан-Франциско, на брусчатке которой машина подпрыгивала, ажурные балконные решетки Нового Орлеана — и все появлялось на миг и тут же пропадало. Тишина полная!

Мы заворачиваем за угол и вдруг — ослепительный свет! Люди, камеры, жужжащие генераторы! Все бешено движется, шумит, пар струится от столовского грузовика. Ночная съемка, и сюда привезли сорокалитровые фляги с кофе. Этот кусочек Лондона девятнадцатого века бурлит, а кусочки других миров стоят вокруг него в мертвом молчании. Мы едем дальше, пока не оказываемся перед старым трехэтажным дощатым строением. Из окон второго этажа сквозь щели жалюзи пробивается свет, за этими окнами сидят два джинна и кромсают-клеют работу многочисленных талантов, превращая их в один достойный образец их искусства. Мы отдаем им термосы с супом, бульоном и кофе, курицу, ветчину, бутерброды с салями, тарелки, чашки и полотняные салфетки. Маме демонстрируют лучшее из сделанного. Она испытывает глубочайшее уважение к искусству монтажа, к таланту безошибочно чувствовать, что сработает для зрителя. Я тихо сижу и слушаю. Проходит несколько часов, мы пускаемся в обратный путь. Сторож машет нам рукой, пропуская через ворота. Три часа утра, и улицы еще пусты. Мы едем быстро; Бриджес доставляет нас домой к четырем часам.

Мы успели посмотреть черновой монтаж до отъезда. Проекционный зал был заполнен до отказа. Моя мать сидела рядом с фон Штернбергом и постоянно комментировала происходящее своим обычным «шепотом», который слышали все.

— Здесь ты сделал сорок дублей и выбрал  этот ?

— Это ты меня заставлял проделывать раз сто — не стоило!

— А где сцена, для которой мы сшили такое красивое бархатное платье? Ты  вырезал  ее?

— Видишь, я была права! Я говорила, что в этом фильме не будет видно никакой обуви!

И по поводу финальной сцены с колоколом: «Джо, надо было сделать еще пятьдесят дублей. Ты был прав — я здесь ужасна. Не надо было останавливаться. Я могла работать еще и еще, пока ты не добился бы нужного эффекта».

Удастся ли мне когда-нибудь посмотреть законченный фильм в тишине?

Я упаковала куколок, гримерная была уже пуста. Дело двигалось в сторону одного из нью-йоркских пирсов. Стадо маленьких «слоников» ожидало нашего отъезда. Я попрощалась с горничными и нашим чувствительным садовником — собак и кроликов уже не было — и вышла из дома вслед за мамой и фон Штернбергом. Дом Колин Мур сняли еще на год, и мы в нем поселимся, когда снова приедем. Мне было в новинку знать, где мы будем жить следующий раз, и мне это понравилось! В поезде я стянула оставленные на блюдечке чаевые для проводника — пятьдесят два цента, завязала их в носовой платок и вошла в «Вальдорф-Асторию», имея в кармане  настоящие деньги!

Брайан был в Нью-Йорке. Мне так и не пришлось его увидеть, но мама однажды долго разговаривала с ним по телефону из своей спальни, а когда вышла, то выглядела умиротворенной и заказала в номер чай «Эрл Грей» с тонкими огуречными бутербродами. Мне этого было достаточно! Значит Брайан был вновь приближен! Я была так счастлива, что даже новое путешествие в Европу почти не казалось неприятным.

Отец встретил наш поезд У парома; Тами с Тедди ждали в номере «Плаца-Атене» Мы вернулись в мамин Париж. Интересно, эти молоденькие девушки все так же порхают по отелю и собирают цветочки? Она заказала международные разговоры с фон Штернбергом, Брайаном, Шевалье, Яраем и другими. Отец распоряжался доставкой багажа, раздавая чаевые по своей собственной системе, которая немедленно и неизменно приводила прислугу в рабочее настроение. Система была примерно такова: вселяясь в отель, давай всем  вдвое больше  того, чего они обычно ожидают, — у тебя сразу появится кредит, тебя будут обслуживать в надежде на щедрое вознаграждение и в следующий раз. Больше не плати до самого отъезда. Если предполагаешь когда-нибудь еще приехать сюда, тогда плати, причем не скупись. Если нет, то не обращай ни на кого внимания и не давай  ничего. Первая инвестиция обеспечивает вам хорошее обслуживание. А дальше вы ни при чем — вольно им верить в вашу платежеспособность.

Я была готова к скорому отъезду в  schlag -filled Вену, но мы не уехали. «Красная императрица» разожгла мамины «меховые» аппетиты, и мы пошли покупать меха!

Африка, Аляска и большая часть Сибири лежали у ног моей матери. Она стояла, а от нее, как лучи от солнца, расходились разложенные веером вороха шкур: леопард, тигр, гепард, всевозможные лисицы — рыжие, серебристые, бурые и белые, бобер, нутрия, котик, горностай, каракульча, шиншилла, зебра, снежный барс, норка и наш знаменитый серебристый соболь. Кошмар для нынешних защитников животных, но в те времена их еще не существовало. Она указывала на связки шкурок и говорила, что из них следует сделать: из норки — накидку до полу, к той, украденной шляпе из сцены смотра гвардии. Для накидки длиной три четверти подойдет светло-рыжая лиса, отмеченная кивком головы. Две чернобурки с висящими лапками и мордочками с блестящими черными носами — чтобы небрежно набрасывать на плечи черных костюмов. Дымчатые лисицы — для тех же целей, только с серыми фланелевыми костюмами. Тренчкот из молодого котика — носить с белыми фланелевыми брюками. Пальто покроя поло из нутрии — ходить в студию по утрам в холодную погоду. Когда однажды в Берлине мой отец раскритиковал мамин дорожный ансамбль, она решила больше не любить тигров и леопардов. Комбинированные меха считала вычурными, только отвлекающими взгляд от того, на кого они надеты. Горностай — это для королевских одежд, для тех, кто носит «серебряные кружева и старинные тиары» При виде горностаевых шкурок с хвостами она содрогнулась и сказала: «Ну, это годится лишь для старых королев и костюмных фильмов». Шиншилла была любимым поводом для насмешки: она подходила только «величественным старым развалинам с подсиненными волосами и огромными отвислыми грудями» Единственное, что оправдывало шиншиллу, был ее потрясающе малый вес, жаль только, что эта невесомость не досталась какому-нибудь менее «уродливому меху».

В 1980 году Уолтер Райш, талантливый сценарист и старый мамин друг, рассказывал мне: «Твоя мама позвонила мне однажды и сообщила, что только что получила свою новую пластинку и хочет, чтобы я ее послушал. В то время она снимала квартиру у Митчела Лайзена, в доме на Бульваре заходящего солнца. Ее некому было привезти, поэтому я предложил приехать и забрать ее около часа дня. Она сказала, что будет ждать меня на улице, и таки ждала, держа в руках граммофон, одетая, несмотря на жаркое солнце, в длинную накидку из шиншиллы. Выглядела она, как всегда,  потрясающе!  У меня дома она поставила пластинку, и мы двадцать минут слушали одни аплодисменты, вырезанные из ее лондонского альбома. Это было в тот день, когда умер Любич».

Дитрих в вечерних мехах днем? Да еще в нелюбимой шиншилле? В жару? Милый старичок продолжал:

— Ты знаешь, что твоя мама не была на похоронах фон Штернберга? Но когда его вторая жена вернулась домой, она застала там Марлен. Она прилетела аж из Нью-Йорка, чтобы побыть с вдовой. Она сказала, что не пришла на кладбище, потому что не хотела отвлекать внимание на себя.

Все это было рассказано мне благоговейно и с величайшим уважением. Несмотря на все, что он знал о моей матери, старичок оставался ее поклонником. Он продолжал вспоминать важные, как ему казалось, детали: «Она сидела рядом с женой Джо, такая печальная и такая прекрасная, вся в черном, закутанная в длинную накидку из шиншиллы». Опять накидка, которой у моей матери точно никогда не было! Я не стала разубеждать пожилого джентльмена — возможно, шиншилла как-то зафиксировалась в его памяти и теперь постоянно вспоминалась.

«Она стояла, а с нее осыпались… бриллианты», — звучало бы примерно так же, потому что у Дитрих никогда не было столько бриллиантов, чтобы они с нее «осыпались». Люди говорили, например: «Она стояла в дверях в своем неглиже из марабу», — скорей всего, речь шла о старом махровом халате, который она унесла из какого-нибудь пижонского отеля. Или: «Марлен шла по одной из улиц Лас-Вегаса в своем знаменитом блестящем платье». Да, только она НИКОГДА НЕ ХОДИЛА, да еще по улицам Лас-Вегаса. Никогда! А блестящее платье — оно для сцены и только, затянутая в него дама могла не ходить, а лишь семенить ногами, как гейша! Подобное смешение воображаемого и реального происходило постоянно. Исходящий от живых легенд, вроде Дитрих, магнетизм столь силен, что способен запутать и тех, кто, казалось бы, не должен поддаваться иллюзиям. Фантазия становится реальностью, а затем, от многократного повторения, и общепринятым фактом. Благодаря Уолтеру Райшу, я придумала этому феномену название: синдром шиншиллы.

Мне тоже купили новую шубу взамен белого кролика, из которого я выросла. К ней полагался такой же берет, и все это было сделано из нежнейшей серой белки. Но пусть бы я ходила в шерстяном пальто, а белку я бы лучше кормила орехами.

 

Странно, но мама не спешила увидеть Ярая. Она разговаривала с ним по утрам и поздно вечером, но когда я заводила пластинку «Голубой Дунай», она просила поставить Бинга Кросби. Она, может быть, не одобряла того, что он делал в своей грим-уборной, но она обожала его пение. Я думаю, Джо понравилось бы, что мы все еще не расставались с русской темой. Мы видели «Жар-птицу» Стравинского, когда он сам дирижировал. Танцевал Серж Лифарь, наследник Нижинского, его прыжки и пируэты вызывали восторженные крики зрителей. Он весь, и спереди и сзади, состоял из мышц, игравших под его белым трико. В темноте ложи мама повернулась к отцу и прошептала:

— Он что, набил туда «Котекс» или это у него свое? — Я так и не спросила Нелли, что такое «Котекс». Я знала, что американские тосты были на вкус, как «Котекс», но неужели его еще можно было куда-то набивать? В свой дорогой театральный бинокль я пыталась рассмотреть, что же так заинтересовало маму.

Мы и ели «по-русски» каждый день. Надо было сцену банкета снимать в «Корнилове». Мы набивали свои желудки, и если бы не моя обязанность стоять на часах у «комнаты для девочек», мне вообще нравилось бы там есть. Но произошла КАТАСТРОФА с ЧЕРНЫМ ХЛЕБОМ!

Не помню, был ли с нами Падеревский в тот ветер, но, как обычно, при нашем появлении зал благоговейно замер. Дитрих, великолепная в черном вечернем платье, в бриллиантах и новой норковой накидке до полу, ее импозантный муж в смокинге, очаровательный ребенок в бархате, симпатичная гувернантка, тоже в вечернем наряде, и свита из знаменитых гостей. Пресса недавно решила, что Тами входит в состав челяди Дитрих, и приставила ее ко мне. Я не осмеливалась спросить, почему ко мне, а не к тому, при ком она действительно состояла, — к моему отцу. В тот день, когда я услышала, как моя мать спрашивает швейцара, не видел ли он «мисс Тамару, гувернантку ее дочери», я решила больше вообще не думать на эту тему. Если кто-то не хотел заявлять на нее своих притязаний, то я владела ею с удовольствием. Итак, мы явились в ресторан, вокруг нас поднялась суета. Королева Парижа величественно направляется к своему столу. Сиятельная процессия почтительных подданных движется следом. Все присутствующие тянут шеи и пожирают нас глазами. По мановению холеной руки моего отца мы все рассаживаемся в надлежащем порядке. Я кладу руки на колени, фиксирую позвоночник и жду начала обсуждения меню и заказа блюд. Сидящие за столом переговариваются по-немецки, по-французски, по-польски, по-чешски, по-русски. Почти на всех этих языках мой отец в состоянии говорить о еде и заказывать ее в ресторане. В тот ветер он был само обаяние и терпеливо беседовал со всеми своими подопечными. Каждый хотел чего-нибудь особенного, никто не повторял заказов друг друга. «Нет… нет… нет, свежая икра?» — нет, только  прессованная  годилась для начала такого ужина. Моя мать немедленно открыла дебаты по поводу достоинств свежей белуги по сравнению с прессованной. Я уж боялась, что так мы и до полуночи не доберемся до главного блюда. Наконец контроверза осетровых яиц была разрешена, и мой отец завершил организационную часть. Задерганный официант отправился выполнять его указания. Я была такая голодная, что мне хотелось съесть собачьи пирожки, которые Тедди аккуратно подбирал под моим аулом. И когда подали первое блюдо, тут-то ОНО и разразилось. Как все великие стихийные бедствия, безо всякого предупреждения! Отец взглянул на свой борщ. Он был великолепен с горкой сметаны, плавающей, как айсберг, по красно-фиолетовому морю. Отец обежал глазами стол — лицо его слегка омрачилось. Я осмотрелась, стараясь понять, что не так. Не мой же лимонад — папа сам сказал, что он свежеприготовленный, и позволил мне пить его. Отец поднял руку. Старший официант бросился к его столику.

— Где черный хлеб? — спросил мой отец с теми мягкими модуляциями, которые не сулили ничего хорошего.

— О, мсье Зибер! Тысяча извинений! Наш пекарь — тот, что служил в царской пекарне, как раз сегодня утром… Его молодая жена… красавица из Минска, умерла родами! Такая трагедия… мы все рыдали! Младенца назовут Наташей в честь…

— Вы подали борщ без черного хлеба? — мой отец прервал это душераздирающее повествование.

— О, мсье! Такая трагедия! Она была так юна…

— Вы хотите мне сказать, что у вас  нет  черного хлеба?

— Oui, мсье,  да, да!

Беднягу трясло. Мой отец медленно снял большую льняную салфетку с колен, положил ее сбоку тарелки и поднялся. Весь стол сделал то же самое, и мы с королевской важностью удалились из зала, как отряд зомби, гипнотически следующий за своим вожаком. Дитрих не позволила своему мужу забыть этот достопамятный ужин. Сей случай подвиг ее на изобретение защелкивающейся вечерней сумочки. Мир моды решил, что это очередная дитриховская остроумная выдумка. Но мы-то знали, что с того вечера всякий раз, когда мы ходили в ресторан, где подавали борщ, она клала в эту сумочку ломтики ржаного хлеба.

— Радость моя, не забудь черный хлеб для Папи — мы сегодня едим борщ! — кричала она мне, собираясь в ресторан. И прежде чем заказывать еду, объявляла своим летящим голосом, слышным в каждом углу зала: «Мы можем взять борщ! Я принесла черный хлеб для Папи».

В тот знаменитый вечер мы и так чувствовали себя ужасно, но мой отец, я думаю, получил за него больше всех. Мама так и не оставила эту игру — брать с собой в рестораны хлеб для него.

Неотразимая в новой накидке из рыжей лисы, в сопровождении сорока чемоданов и моего отца, мама наконец отправилась в Вену. Меня с собой не брали! Никакого  schlag.  Никакого Моцарта. Никакого глупого лепета по поводу Ганса Ярая. Замечательно! Я осталась с Тами и Тедди в квартире отца. Мне не позволяли входить в его личные комнаты, но я все равно туда заглядывала. У него была такая же монастырская обстановка, как в берлинской квартире. Входишь в спальню и ждешь — вот-вот увидишь монаха! Прошлый раз я не заметила этой мрачности. Запах воска и благовоний был невыносим. Как Тами могла спать в этой гробоподобной кровати? Чувствовать себя покойником. Банкетные стулья Джо очень понравились бы моему отцу — «мертвец» смотрелся бы прекрасно в ногах этой кровати!

«Детки» отлично провели время без родителей. Мы себя не стесняли. Мы гуляли в Люксембургском саду, делали кораблики из бумаги и веточек и пускали их плавать между роскошными, купленными в магазинах игрушечными пароходами в большом фонтане. Мы ходили по Елисейским Полям, и нас никто не замечал, никто не выражал нам восхищения, никто за нами не следовал. Куда бы мы ни шли, мы всюду были, как настоящие люди, — никто! Когда мы заходили куда-нибудь поесть, мы сами делали заказы и ели, что хотели, причем так быстро, что иногда официант не успевал все записать. Когда нам эта шутка удавалась, мы очень смеялись. Чувство свободы было восхитительным. Как мы мечтали, чтобы это время не кончалось!

Позвонил отец, заказал цветы в гостиничные апартаменты и велел мне переехать туда, чтобы воссоединиться с ними. «Мистер и миссис Рудольф Зибер», больше известные как «Марлен Дитрих и ее муж», возвращались раньше запланированного срока.

В воздухе пахло грозой. Что-то, должно быть, пошло не так в Вене. Но почему тогда Тами плакала? Ярай к ней не имеет никакого отношения. Она была так спокойна последнее время, выглядела так хорошо, даже, кажется, наконец-то пополнела. Все это как-то не вязалось одно с другим. Мама была ужасно сердита на  что-то , целыми часами говорила по телефону за закрытой дверью. Папа угрюмо ходил по комнатам, а Тами с каждым днем все больше замыкалась в себе. Не мог же Ганс Ярай сделать всех такими несчастными. Не такое уж важное место он занимал в нашей жизни. Может быть, Гитлер сотворил что-нибудь ужасное, о чем мне не говорили? Я волновалась за Тами. Почему она вдруг стала такой хрупкой, такой потерянной?

Как-то днем я хотела зайти к маме в комнату, как вдруг у самых дверей услышала: «Джо? Я звонила. Где ты был? Я тут жду, когда ты мне перезвонишь! Это о Тами. Ты представляешь, что сделала  эта женщина?..»  — Она захлопнула дверь, чтобы я не слышала. «Эта женщина»? О Тами? Это все равно, что назвать меня Марией! Знак  серьезной  неприятности. Что такого страшного она могла натворить?

В напряженном молчании мы упаковали вещи, попрощались со знакомыми и уехали.

Из книги Марии Рива «Моя мать-Марлен Дитрих»

 









Добавить комментарий